Многие деревни в Манчжурии лишились мужчин, подростков и самых цветущих женщин, будто губительный мор прошел по стране, оставив жизни старость, пороки и увечья.
На север, к войне, пошли и вереницы купцов. Бродячие цирки обзавелись женщинами. Проституция и торговля пошли на войну — с чайными домами, цирками, харчевнями и лавками талисманов.
Вместе с купцами и проститутками, отставая на первых порах в предприимчивости, заторопились бонзы с переносными храмами, молельнями и «священными» безделушками, давно заготовленными для этого великого базарного часа.
Ранней весной в приморских сопках климат разный. Мелкие извилистые ущелья между горушками похожи на переулки и тупики. Когда они упираются в сопки, воздух в них глух, тепел и пахнет сухими травами. Когда выходят в открытые долины, в них становится ветрено, морозно, и земля лишается запахов.
Весна начиналась в теплых ущельях и скачками неслась от одного теплого угла к другому, пропуская холодные. В тех закутках, где она копошилась, уже вспархивали какие-то мушки, зеленела низенькая трава и озабоченно галдели птицы. А в долинах носился запах керосина и нефти, чудесный запах ранней посевной, и дороги были заляпаны машинным маслом.
Михаил Семенович вторую неделю бродил по уссурийским колхозам и пропитался запахом прошлогодней листвы, птиц, нефти и чеснока. Надо было еще поглядеть на образцовые хозяйства километрах в сорока к морю, заехать на стекольный завод инвалидов, а там — и во Владивосток: заседать, не спать ночей, отправлять пароходы и людей на далекий Север, на зимовки и в экспедиции. Впрочем, впереди дел шел праздник — 8 марта, день женщины.
Дорога юлила между сопок, то ныряя в заросль молодых лиственниц, то карабкаясь по лысым взгорьям. Солнце было по-зимнему ослепительно и утомляло.
К вечеру Михаил Семенович добрался до китайского колхоза «Волна революции» и, едва поговорив с председателем, заснул сидя. Его не тревожили, и он очнулся от сна глубокой ночью, с беспокойной мыслью, что не позвонил в город о том, где ночует. Где тут может быть телефон, он не знал и вышел во двор.
Ночь была вся в голубом ветре. Она неслась вместе со звездами и луною. Низенький человек, сгорбившись, сидел у стены дома на обрубке дерева.
— Есть тут у вас телефон? — спросил его Михаил Семенович.
— Я не здешний, товарищ Михаил Семенович, — сказал человек и махнул рукой. — Тоже, как вы, прибыл вечером.
— Откуда? — спросил Михаил Семенович, садясь с ним.
— Из Биробиджана.
Это был молодой, бледный человек, неизвестно для чего отпустивший себе могучую черную бороду, которая смешно свисала с короткого и худого лица.
— Я ювелир, — сказал человек. — Можете мне поверить, что ювелиру уже нечего делать в Биробиджане. Наш председатель мне говорил в прошлом году: ювелиры — это выродки из металлистов, как все равно ящерица из крокодила. Он понимает.
Михаил Семенович засмеялся.
— Давно в крае? — спросил он.
— Э-э, не очень давно, — ответил бородатый юноша. — Годов пять или четыре. Да я вам скажу, дело не в. этом. Я вас прошу, считайте, что я приехал сегодня. — Он пожал плечами, поглядел на Михаила Семеновича и засмеялся над собой тихо и грустно, как над ребенком.
— Я ювелир, — сказал он, — папа мебельщик из Витебска, а мама варила маковники на меду. И вот мы, представьте себе, приезжаем в Биробиджан. Встреча с музыкой. Но кто думает о еврее? Это ж была зима прямо-таки в пятьдесят лошадиных сил, и я не знаю, как мы выжили, стоя на платформе без шапок и слушая приветствия. Я взял голос и прямо сказал, в виде шутки, встречающим: «Евреи, это же смех — замерзнуть при встрече. Еще пять минут, и мой папа отдаст вам валюту. Он же приехал в медвежьей шубе, он сибирский купец», сказал я им, показывая на папин пиджак. Они тут думали, что мы знаем, что такое морозы, умеем сеять хлеб и добывать уголь. А мы не знали, как и едят хлеб. С чего начинается жизнь, мы тоже не знали. Ходили, как после большого потопа, и делали венские стулья и варили маковники, а земля перед нами лежала пустой. Потом мы топили печи венскими стульями. Потом мы взялись за землю, и теперь мама мне говорит: «Моисей, евреи всего мира смотрят на нас, а мы не выкорчевываем свои остатки» — и она идет на ферму выкармливать поросят. Она ударница, вы сами дали ей премию.
Лицо человека кажется худым и бледным, потому что борода вцепилась в его узкие щеки и тянет их книзу.
— Я много читал и знаю много, — произнес человек. — И вот что я вам скажу: еврей не любил природы. У евреев никогда не могло быть Тургенева. Зачем? «Хороши и свежи были розы»? Заря? Цветы? Какие розы и какие цветы? Еврей не имел права на них. А теперь мой отец бьет кабанов, он любитель охотиться, мама коптит окорока, а я, кажется, стану садоводом. Я хочу какую-нибудь красивую русскую профессию.
Пока человек говорил, в воздухе позеленело и звезды сощурились. Далеко или где-то высоко родились первые звуки недальнего утра.
— Это птицы? — спросил человек. — Я знаю только городских птиц. — И он вздохнул с громадным наслаждением и радостно, как всегда дышится на рассвете.
Звуки издалека делались гуще, и скоро можно было разобрать, что это звучат моторы. Потом что-то звякнуло на дороге, и за колхозными фанзами залаяли псы.
И еще раз, но громче, прозвучало моторами небо и медленно, как бы заикаясь, откашлялось на горизонте, у моря. Человек встал и оглянулся.
— Это воина, — сказал он. — Товарищ Михаил Семенович, уверяю вас, это типичная война.
Небо стало розово-бледным, и было хорошо видно, как вонзались в него, стремглав вылетая из-за сопок, серые стрелы самолетов. Они как бы спали в тихих гнездах среди лесистых и безлюдных гор, и вот проснулись, услышали зов издалека и взмыли в небо.
Через минуту-другую Михаил Семенович сидел в машине. Человека с бородой он взял с собою.
Дорога еще была пустынна, но звонкий ход металла чувствовался за первым ее поворотом. Шла артиллерия. Впереди нее, оглушительно тарахтя, катились танки.
— Сворачивай направо и через Зайцеве — к железной дороге, — приказал Михаил Семенович шоферу и закрыл глаза, стараясь ни о чем не думать, пока не доберется до своего вагона.
Когда он подъезжал к той маленькой железнодорожной станции, где находился его вагон, показались навстречу первые телеги с беженцами из города.
— Куда? — крикнул им Михаил Семенович, но люди ничего не ответили.
Черняев стоял на подножке вагона и, зевая, глядел в небо.
— Неужто японцы? — спросил Михаил Семенович.
— Пожалуйста, — ответил Черняев, кивая на небо, с недовольным и раздраженным видом. — На заре начали.
В руках его был самоучитель французского языка.
— Романсы все поешь, гад, — сказал Михаил Семенович, неуклюже взбираясь в вагон. — А того нет на уме, чтобы вынести телефоны куда-нибудь в закуток.
— Михаил Семенович, да кто ж их знал… Я сию минуту.
Но, махнув рукой, Михаил Семенович уже присаживался к столу.
— Включайся в международную, — сказал он, набрасывая текст первой телеграммы о войне:
«Председателям райисполкомов.
Немедленно выставить заставы дорогах из города задержать беженский поток распределить по колхозам организовать.
Михаил».
Человек с бородой вошел в вагон, говоря:
— У вас в Витебске жил слесарь Аврамчик. В пятом году он примкнул к движению. Еврею семьдесят лет. Ему говорят: «Иди домой и закрой ставни, что-нибудь сделаем и без тебя». Так он, комик, пришел к себе и вывесил объявление: «Бомбы паяю бесплатно».
— Сядь сюда, подшивай телеграммы, — сказал Черняев. — Вот папка, нитки. Регулируй! — И, укрыв голову пиджаком, приник к телефону.
Время от времени бесшумно, на носках, вбегал проводник вагона и бросал на стол пачку депеш.
В купе без перерыва стучал металлический зуб радио, и чья-то рука, голая до плеча, выбрасывала в столовую записи полученных и расшифрованных сообщений.